— Окаменел я! — равнодушно заключает Саша и, решив шелохнуться, с удовольствием закуривает папиросу.
И с удовольствием отмечает, что руки у него особенно тверды, не дрожат нимало, и что вкус табачного дыма четок и ясен, и что при каждом движении ощущается тяжелая сила. Тупая и покорная тяжелая сила, при которой словно совсем не нужны мысли. И то, что вчера он ощутил такой свирепый и беспощадный гнев, тоже есть страшная сила, и нужно двигаться с осторожностью: как бы не раздавить кого. Он — Сашка Жегулев.
Уже смеркается без заката — или был короток сумрачный закат и невидимо догорел за лесом. В отверстие двери заглядывает темная голова и осторожно покашливает, по удальской линии картуза — Васька Соловей.
— Что надо, Соловьев? — спросил Саша.
— Не спите, Александр Иваныч? Поговорить бы надо, дело есть.
— Погоди, сейчас выйду. Еремей не приходил?
— Нет, да и не придет он нынче. Я тут погожу. Жегулев вышел и, глядя на темнеющее небо, потянулся до хруста в костях. Недалеко куковала кукушка; скоро совсем стемнеет, не видно станет неприятного неба, и наступит прекрасная ночь.
— Пойдем пройтись, Соловьев, дорогой расскажешь.
— Да мне всего два слова, позвольте здесь, — уклонился Соловьев и, показалось, бросил взгляд в ту сторону, где сидели под деревом его двое и маленький Кузька Жучок. Поглядел в ту же сторону и Жегулев и почему-то вспомнил слова Колесникова об осторожности. Не понравился ему и слишком льстивый голос Соловья.
— Говори, — сухо приказал он, спиной прислонившись к дереву и плохо в сумерках различая лицо.
Соловьев раза два перешагнул на месте и, точно выбрав, наконец, ногу, оперся на нее и заложил руку за спину, на сборы поддевки.
— Да я все об том, Александр Иваныч, что надо бы вам отчитаться.
Жегулев не понял и удивился:
— Как отчитаться? Первый раз слышу.
— Первый-то оно первый, — сказал Соловей и вдруг усмехнулся оскорбительно и дерзко, — все думали, что сами догадаетесь. А нынче, вижу, опять Василь Василич с матросом ушел деньги прятать, неприятно это, шайке обидно.
Жегулев молчал.
— Деньги-то кровные! Конечно, что и говорить, за вами они не пропадут, как в банке, а все-таки пора бы… Кому и нужда, а кто… и погулять хочет. Вот вы вчера Поликарпа ни много ни мало как на тот свет отправили, а за что? Монастырь какой-то завели… не понимай я вашей хитрости, давно б ушел, человек я вольный и способный.
— Хитрости?
— Можно и другое слово, это как вам понравится.
— Подлости?
— Почему же подлости? Я, Александр Иваныч, таких слов не признаю: вы человек умный, да и мы не без ума. Мы уж и то посмеиваемся на мужиков, как вы их обошли, ну, да и то сказать — не всех же и мужиков! Так-то, Александр Иваныч, — отчитаться бы миром, а что касается дальнейшего, так мы вас не выдадим: монастырь так монастырь! Потом отгуляем!
Соловьев засмеялся и молодцевато переставил ногу и сплюнул: в ответе он был уверен. И вздрогнул, как под кнутом, когда Жегулев тихо сказал:
— Денег у меня нет.
— Нет?! А где же они?
— Роздал. Выбросил.
— Выбросил?
Соловей задохнулся от ярости и, сразу охрипши, обрываясь, забился в бессознательных выкриках:
— Эй, Сашка, остерегись! Эй, Сашка, тебе говорю!
Жегулев зажал в кармане браунинг и подумал, охваченный тем великим гневом, который, не вмещаясь ни в крик, ни в слова, кажется похожим на мертвое спокойствие:
«Нет, убить мало. Завтра придут наши, и я его повешу на этой березе, да при всем народе. Только бы не ушел».
— Потише, Соловьев. Будешь кричать, убью, а так, может, и сговоримся.
— Кто кого! — кричал Соловей. — Нас трое, а ты один! Сволочь!
Но крикнул еще раз и смолк недоверчиво:
— Отчитывайся, жулик.
— Деньги у Василия.
— Врешь, подлец!
— Ей-Богу, я тебя пристрелю, Соловьев.
Было несколько мгновений молчания, в котором витала смерть. Соловьев вспомнил вчерашние рожи мужиков на аршинных шеях и угрюмо, сдаваясь, проворчал:
— Убивать-то ты мастер; такого поискать.
— Папироску хочешь?
— Свои есть.
Помолчали.
— А ты когда догадался, что я хитрю?
— Да тогда же и догадался, когда увидел, — угрюмо и все еще недоверчиво ответил Соловьев, — сразу видно.
Саша засмеялся, думал: «завтра повешу!» — и слукавил несколько наивно, по-гимназически:
— Ну и врешь, Васька: мужики-то до сих пор не догадались!
— Какие не догадались, а какие…
«Или сейчас убить?»
— А какие?.. И все ты, Васька, врешь. Жаден ты, Васька!
— А ты нет? Я в Румынию уйду. Разбойничий век короток, сам знаешь, до зимы дотяну, а там и айда.
Сам же думал: «Хитрит барин, ни копейки не отдаст, своего дружка ждет. Эх, плакали наши сиротские денежки!»
— А совесть, Вася? — тихо засмеялся Жегулев, и даже Соловей неохотно ухмыльнулся, — Совесть-то как же?
— Ты барин, генеральский сын, а и то у тебя совести нет, а откуда ж у меня? Мне совесть-то, может, дороже, чем попу, а где ее взять, какая она из себя? Бывало, подумаю:
«Эх, Васька, ну и бессовестный же ты человек'» А потом погляжу на людей, и даже смешно станет, рот кривит. Все сволочь, Сашка, и ты, и я. За что вчера ты Поликарпа убил? Бабьей… пожалел, а человека не пожалел? Эх, Сашенька, генеральский ты сынок, был ты белоручкой, а стал ты резником, мясник как есть. А все хитришь… сволочь!
— Ты опять?
Соловьев отошел на несколько шагов и через плечо угрожающе бросил:
— Завтра отчитываться… сволочь!
И, презрительно подставляя спину, точно ничего не боясь, неторопливо пошел к своим. Заговорили что-то, но за дальностью не слышно было, и только раз отчетливо прозвучало: сволочь! А потом смех. Отделился Кузька Жучок, подошел сюда и смущенно, не глядя Жегулеву в глаза, спросил: