Федот захохотал и закашлялся; во всю бороду ухмыльнулся Еремей и сказал:
— Шутят.
— Иван хлеба да селедок купил. Вонючие, того-этого. Садись, Соловьев, иль ноги не отмахались? Потом, Саша, расскажу.
Соловьев, подбористый малый, с пронзительными, то слишком ласковыми и почтительными, то недоверчивыми глазами, по манере недавний солдат, откинул полы чистенькой поддевки и сел, поблагодарив:
— Покорно благодарю, Василь Василич.
Запел Петруша:
— Нет, вы вот что скажите, Василь Василич: опять ведь баба с яйцами приходила!
Мужики засмеялись.
— Вчерась одна, нынче другая, — и откуда они, сороки, проведали? Словно и впрямь дачники понаехали. Даром, говорят, бери, а бери, назад не понесу.
— Далеко молва идет, — отозвался слабо бродяга, — я еще где услыхал! Так и говорят: у нас ничего нет, а иди, брат, к Жигалеву…
— Жегулеву, — поправил матрос.
— Жигулеву, Александру Иванычу, он тебя к делу приспособит и поесть даст. И за хлеб-соль, братцы, спасибо, а что касается дела, то уж не невольте, не по моей части кровь…
Нахмурились. Федот взмахнул кулаком и крикнул:
— Молчи, гусыня!
Бродяжка робко отстранился, бормоча:
— Меня и саратовские лесные братья уважили, меня и…
— Не тронь его, — приказал Саша, слегка покрасневший, когда упомянулось его новое имя. — Завтра он уйдет.
Колесников смотрел с любовью на его окрепшее, в несколько дней на года вперед скакнувшее лицо и задумался внезапно об этой самой загадочной молве, что одновременно и сразу, казалось, во многих местах выпыхнула о Сашке Жегулеве, задолго опережая всякие события и прокладывая к становищу невидимую тропу. «Болтают, конечно, — думал он, — но не столько болтают, сколько ждут, носом по ветру чуют. Зарумянился мой черный Саша и глазами поблескивает, понял, что это значит: Сашка Жегулев! Отходи, Саша, отходи».
А там смеялись над рассказом Ивана Гнедых, как он в селе пищу покупал:
— Говорю ему, Идолу Иванычу: для лесных братьев получше отпускай, разбойник, знаешь, какой народ!
— Верно! — подтвердил Еремей. — Так ему и надо. А он что?
— Чтоб вы сдохли, говорит, анафемы, с вами я скоро от одного страху жизни лишусь. Да и обсчитал меня на гривенник, только в лесу я догадался, как считать стал.
Еремей молча качнул головой:
— Ах ты, поди ты — ну и сволочь же человек!
— Бесстрашный, дьявол!
— Нет, погоди!
— Надо б тебе вернуться да в морду ему плюнуть.
— Нет, погоди, — кричал Иван, — дальше-то слушай. Ка-а-к нюхну я селедку, это в лесу-то, да ка-а-к чкну: весь нос от вони разодрало! Ах ты, думаю…
Петруша забренчал балалайкой.
— Ах, душа Андрей Иваныч, матросик мой отставной — игранем?
И при смехе мужиков, знавших, что Петруша в деревне оставил невесту, зачастил:
Пали снеги, снеги белые,
Да растаяли, —
Лучше брата бы забрили,
Милого б оставили! А — юх, йух, йух, йух!..
Колесников поманил пальцем Соловьева, с ним и с Погодиным отошел к шалашу.
— Ну, Саша: завтра. Тезка тебе расскажет, он три дня, того-этого, на путях работал, все высмотрел. Расторопный он человек!
При слове «завтра» лицо Саши похолодело — точно теперь только ощутило свежесть ночи, а сердце, дрогнув, как хороший конь, вступило в новый, сторожкий, твердый и четкий шаг. И, ловя своим открытым взглядом пронзительный, мерцающий взор Соловьева, рапортовавшего коротко, обстоятельно и точно, Погодин узнал все, что касалось завтрашнего нападения на станцию Раскосную. Сверился с картой и по рассказу Соловьева набросал план станционных жилищ.
— Я думаю, Саша…
— Не мешай, Василь Василич! Жандарм, говоришь, здесь… — Он незаметно перешел на ты.
— Так точно. И два стражника. А вот тут телеграф… — при свете огарка не совсем уверенно бродил по бумаге короткий с черным ногтем палец.
Погодин решил: до утра своим ничего не говорить, да и утром вести их, не объясняя цели, а уже недалеко от станции, в Красном логу, сделать остановку и указать места. Иван и Еремей Гнедых с телегами должны поджидать за станцией. Федота совсем не брать…
— Отчего же? — почтительно осведомился Соловьев. — Все не лишний для начала человек.
— Слабосилен и стрелять не умеет, — сказал Колесников.
— У него ярости много, — настаивал Соловьев, — пусть на случай около выхода орет: наши идут! Кто не бежал, так убежит, скажут, тридцать человек было. Боткинский Андрон таким-то способом сам-друг целую волость перевязал и старшину лозанами выдрал.
Колесников покосился:
— Да ты, того-этого, по правде говори: нигде раньше в делах не был? Чтой-то ты, дядя, много знаешь — нынче мне всю дорогу анекдоты рассказывал! Ну?
Соловьев усмехнулся и щеголевато козырнул глазами:
— Кабы где был, так уж наверняка б слыхали! — Но встретил суровый взгляд Саши, съежился, точно выцвел, и заторопился. — Между прочим, можно Федота и не брать, человек они неопытный, это правда.
Решили, однако, Федота взять и даже дать ему маузер, но незаряженный: был один в партии испорченный, проглядел, когда принимал, Колесников. На том и покончили до завтра.
— Ну, ступай пока, Соловьев, — приказал Саша.
— Слушаю-сь, Александр Иваныч, но, между прочим, позвольте присовокупить: с народом нашим надо поосторожнее. Слух идет… бабы эти разные… и вообще. Конечно, пока они за нас, так хоть весь базар говори, ну, а на случай беды или каких других соображений… Народ они темный, Александр Иваныч!
— Ладно, ступай, — сухо приказал Саша, но встретил покорные, слегка испуганные, темные, как и у тех, глаза Соловьева и стыдливо добавил: — Иди, голубчик, я все сделаю. Нам поговорить надо.